Великий стол - Страница 62


К оглавлению

62

Сором на седую голову! За что? Чем не угодил князю? Что тайных убиений не совершал, яко Петька Босоволк? Что побеждал на ратях? Берег Москву? Помог спасти Переяславль от Акинфа? За службу ежедневную и еженощные заботы великие? За то, что в делах и трудах незаботного ломтя хлеба не изъел за все прошедшие годы? Вот она, награда твоя, тысяцкий Москвы, великий боярин Протасий! Вот она, награда, – в сей грамоте сгоревшей, в сем, яко татю пришедшу, ночном гонце! Знатье бы раньше, уехать вместях с княжичами!

А жена все роняет и роняет слезы и вздрагивает плечами. Старая, косы посеклись, поблекли глаза. Брови только по-прежнему хороши: вразлет, густые, соболиные. И всегда-то глядел-заглядывался на ее соболиные брови! А вот уже и жизнь проходит. И взрослы сыновья: Данило, надежда отцова, и Василий, тоже не отстал, ни статью, ни разумом. Две дочери замужем уже, и обе в хороших родах московских. Не сошло у них с Бяконтом породниться, а так бы хотелось! Федору тоже любо, толковали о том не раз, да малы у него дети-то… Еще малы. Что ж, и противу Федора пойти?

Встал, ощущая на плечах тяжесть непомерную. Положил большую твердую ладонь на плечо жены, – нет уже той наливчатой крутизны, вся изошла, вьшилась в детей, в красавцев сыновей, в дочек… Больно стало за нее, за себя.

– Ты поди! Поспи. До утра, так и сяк, ничо не решу.

Она с промельком надежи, помолодев, глянула на него покрасневшими глазами. Встала, шатнулась, припала к плечу. Выдохнула с мольбою: «Ташенька!» И, погорбясь, ушла, с порога еще оглянувши покой и недвижного середи покоя высокого седого мужа.

Дождав, когда боярыня отойдет, Протасий сделал два шага, неуверенно потянул дверь. Кормилец словно тут и был. Гонец выглядывал из-за его плеча.

– Скажи… – вымолвил и замолк Протасий. – Скажи… Ответа не будет. Покамест… – Он еще помолчал и, стараясь не глядеть в глаза посланному, заключил: – Ступай.

Оба неслышно исчезли. И он, выйдя на галерею, долго ждал в ночной августовской темноте – не загремит ли там, у ворот? Не раздадутся ли крики, лай псов и лязг железа? Нет, все было тихо. В ночном шевелении наполненного ратными города не чуялось ни яростной сшибки, ни кликов поимщиков. Миновал ли? (Поимут – и без вины виноват будешь перед Юрием!) Ночь была тепла, и тонко звенели редкие тут, на крутояре, ночные комары. Стали бить в било на звоннице. Протяжно заперекликали сторожи. Наконец, кормилец замаячил на галерее.

– Ушел?

– Из города вышел невережон, а тамо уж не вем! Дак с грамотой прошел, без грамоты, Бог даст, минует…

– Ладно, поди. Молчи о том.

– Вестимо, батюшка! Не мне говорить… – с легкой обидой отозвался старик.

Почему-то непрошено возникло в уме – давешний наказ бронникам и – не забыть – о копьях: поострили бы наконечники не круто, не то на бою ломлют острия… Вспыхнуло и отошло. Другое нать было думать, другое решать!

Александр, княжич, вестимо, не чета Юрию. А Переяславль? Можайск? Коломна? Михайле ить Переяславль вот как надобен! И опять догадал, что не о том, не про то… Пойдет ли за ним дружина? (И тоже не про то!) Тяжкими, тяжелыми стопами Протасий со ступени на ступень сошел на двор. Ратник у крыльца (переславской, сын того Федора, знакомца покойного князя Данилы) с готовной приветностью прянул к своему тысяцкому. Протасий приодержал стопы, не зная, как затеять разговор. Сказал негромко:

– Переславской? Федора сынок? – И, на улыбчивый кивок ратника, спросил: – Батюшка благополучен?

– Передавали, приболел малость… – По смущению парня понял, что тому давненько нет вести из дому. Вот так бы и брякнуть: «Едешь ли со мною к великому князю Михайле?» Но вместо того вымолвил:

– К бою все готовы?

– Все, батюшка-боярин! Даве брони чистили и коней перековали почитай всех!

– Пойдете со мною?

– С тобою все головами ляжем! Пущай… Не думают…

Протасий внимательно оглядел парня. От смолисто вспыхнувшего факела посреди двора по лицу переяславца пробегали пляшущие тени. «Про князя Юрия хочет сказать!» – догадал боярин. Протянул раздумчиво, отвердевшими глазами глянув на недальний княжой терем:

– Главы положить легко… Не скучливо тутотка? Али уж породнело на Москве?

– Кабыть и породнело, Протасий Федорыч!

– Како мыслишь о войне? – почти решась, вопросил воевода. Переяславец («Мишук, вот как его зовут, Мишук!» – вспомнил Протасий наконец) горячо и волнуясь – не то зарозовев, не то пламя так легло ему на лицо в этот миг, – отмолвил:

– Ты, батюшка, не сумуй! Мы выстоим! Мы за тебя, за Москву животы складем, все заедино! Никоторому другому из бояр у нас веры нет, то мы и князю скажем! И противу тверичей выстоим, прикажи только!

– Ну, что ж… – помолчав, отозвался Протасий и опять, туманно, глянул поверх головы парня на княжеский терем. (Охота говорить об измене князю пропала у него после горячих слов ратника.) – Ну что ж… – Он постоял и, не зная, что еще сказать, молча кивнул головою.

А Мишук, когда боярин, оставя его, двинулся по двору, вдруг остро пожалел, что не нахрабрился сказать о главном, о том, что князь Юрий не прав в этой войне, и что ежели тысяцкий решит противустать князю, то и тогда они, молодшие, поддержат своего господина… И скажи Мишук это боярину, кто знает, как бы повернуло одно его слово грядущую судьбу Москвы?

В темноте, узнав боярина, к Протасию подошел дворский с отчетом, потом прискакавший с Пахры ратный холоп, потом двое старост, приведших ополчение из Воробьева и Красного… Протасий всем отвечал, во все входил, отдавал приказы, которых должен был бы – пожелай он помочь князю Михаилу – не отдавать или, напротив, отдавать приказы прямо противоположные нынешним – отослать, например, назад ополчение из Красного, распустить по домам те полторы тысячи мужиков, что стянул он за эти дни на защиту города, отогнать конские табуны за Пахру, да и мало ли что! Тысяцкий Москвы, коли захочет, возможет и всю рать московскую порушить и разогнать так, что нечем и не с кем станет противустать Михайле. И, однако, он продолжал делать то, что было во вред Михаилу и на пользу Юрию. Продолжал отдавать дельные наказы холопам, и все не мог додумать, не мог поймать той единственной, самой главной мысли, которую должно было додумать ему именно теперь. И уже редело, светлело и серело небо, и уже третий факел переменял сторож в кованом кольце на дворе, когда Протасий, с запавшими глазами, вновь поднялся по ступеням крыльца и тут, наверху на гульбище, понял, что теперь, когда город готовится к бою, ему особенно трудно уехать, особенно трудно предать – не Юрия, нет, – честь свою предать, свое право и свое уменье делать все это: двигать тысячами людей, которые пойдут за ним на смерть (и пойдут потому, что верят ему, а не Юрию!), и – совсем невозможно оставить их всех теперь, в грозный час народной беды, – хоть беду эту и накликал на город сам князь Юрий Данилыч, – раньше, позже, но не теперь! И сурово озрел он еще раз свой двор и по-за двором суетящуюся предутреннюю Москву. Вспомнил горячую речь ратника Мишука (верно, уже сменился и спит в молодечной избе) и, с почти отрешенною, уже покаянною грустью, княжича Александра, которого, так складывалась судьба, должен будет он, ежели не уедет, предать на этот раз ради изверга и убийцы Юрия… Подумал так, отворотив лицо, полез в терем, в изложню, соснуть мал час в передрассветной, ломкой, точно весенний лед, тишине.

62