От Волыни и хлеба мысли перескочили к новому митрополиту, Петру, коего Михаил видел лишь мельком и еще не постиг. Епископ тверской, Андрей, кипел раздражением на пришлого духовного главу Русской земли, а сам Михаил, припоминая козни волынского князя, опасался митрополита и не доверял ему, хотя внешним обликом своим, статью и зраком, Петр показался ему даже приятен. Летом митрополит отбыл в Новгород, и опять было опасение: не станет ли Петр, в угоду Юрию, мирволить новгородской смуте?
Сейчас приедет он домой, вызовет епископа Андрея, чтобы говорить о голоде, и вновь услышит хулы на Петра, а там вмешаются игумен Отроча монастыря и духовник Михаилов, и будут вновь читать и молвить от древлих словес киевских, от византийских украшенных речей, и превозносить его величие, и повторять то, что он уже совершил и намерен вершить впредь, и все будет правда, и… словно он уже видит их: синие лица и скорбные, в черных кругах, огромные очи умирающих с голоду детей, – и ничего нельзя будет совершить, и ничем помочь!
Он пришпоривает коня. Морщится от густой дорожной пыли. Вновь вспоминает полный мышами сарай и вздрагивает от омерзения… Близится Тверь.
Анна встретила легкая и тихая, как всегда. Поглядела светло – и согрела. Немного оттаяла душа. Теперь, без государыни-матери, в ней одной находил Михаил защиту от тяжких дум и гнетущего холода вышней власти. Прошел в покой, омыл лицо и руки. Мальчики ждали отца. Страшился о них – нет, не заболел никоторый! Митя и Сашок, и самый меньшой, Костюшок, на руках у мамки. Старшие – высокие, большеглазые отроки. Хороших детей рожает ему Анна! Сыновья сказывали о своих заботах и горестях, об ученьи. Михаил кивал, слушал вполуха. Анна улыбнулась с мягким укором:
– Да ты поешь, не томи заботою душу! Даже и ночью в постеле все об одном и об одном, на все ведь воля божья, хоть того боле себя мучай!
– Прости, Нюша! – Михаил привлек ее рукою, прикрыл на мгновенье глаза. – Мышей ныне зрел. Тьмы и тьмы! Кишат, гадят… Не мощно вынести взору. Голод грядет!
Она огладила Михаила молча по волосам, потом осторожно освободилась от его руки, пошла наливать квас. Склонилась, высокая, легкая, не ответила ничего, а как-то и успокоила словно.
– От зарания до заката дела и дела! Тебе, пока не стал великим князем, словно легче было, не жалеешь?
– О чем? Не знаю, Анна. Ты одна у меня! И Русь… От власти, Богом данной, не отступить. Мне о том дати отчет Вышнему!
– Игумен Иоанн то ж бает! – возразила Анна. – Ну, тогда и не ропщи! – Она вновь улыбнулась мягко, чуть заметно, и подала чару. Мальчики слушали, не совсем понимая.
– Мама, а наш тата – самый-самый большой на Руси? – задал свой любимый вопрос Митя и, не давая ответить, добавил торопливо: – Ведь Тохта тамо, в Орде?
– Самый-самый большой, Митя! – ответила Анна и огладила в черед пушистую русую голову сына. Слуги внесли новую перемену блюд, и Михаил вновь подумал, что здесь, в этом тереме, голода не увидит никто, и неизвестно, хорошо ли это, хотя поделать и тут ничего нельзя, и не волен он, даже ежели восхощет, заставить голодать великокняжескую семью. Да и не поймет этого никто, даже те, с синими лицами, умирающие по дорогам, не поймут и осудят. Иные, высшие заботы возложены на него Богом и людьми, и ради тех, высших забот даны ему пышный стол, высокий терем, платье цветное, блеск и узорочье власти, окружившей его. И все же, – и потому такожде, – он один в ответе за них и за тех, мрущих по дорогам… (Господи, дай на час малый забыть о беде, дай отдохнуть от трудов господарских, Господи!) Но отдыха не было. И не было сна. Анна уже спала. Спали дети, спали бояре и дружина на сенях, спали холопы и слуги. За задернутым шелковым пологом плыла тишина. Спала земля, отдыхая от дневных трудов. Изографы отложили кисти, монахи-писцы – перья. Ученые книгочии спят, видя торжественные сны. Спят в теремах и избах. Спят и бредят больные, стонущие во сне. Не спит лишь мать у постели недужного дитяти, и не спит князь великий у себя в терему.
Он сломил Новгород и укротил Юрия. Наладил ремесло и торг. Утвердил законы и очистил землю от разбоя и татьбы. Покарал судей неправедных. Он учит детей и держит их в строгой простоте, дабы и в детях воспитать, паче всего, долг и обязанности, а не похоть и гордыню власти. Он милостив к низшим, заботен ко мнихам и монастырям, рачителен к научению книжному. И вот: язва, и близкий глад, и скотий мор, и мышей нахождение, и смерть государыни-матери, а прежде – смерть княжича Александра, смерть, погубившая все его дело на Москве… И неудача с митрополитом, и рознь с Волынью… Ведь выбирала его земля! За что же такое? Почто? Чем согрешил он перед божьим престолом? Коликими казньми еще казнишь мя, Боже?!
Или он обогнал время свое и помыслил строить Русь в пору распада и тления? Но не прейдет время то, и не выстоит и исчезнет Русь, ежели все, и тем паче он, глава, помыслят переждать, пересидеть, не противясь, сами склоняясь перед чуждою силою, яко волынский шурин Юрий! И что же тогда? Будут изворачиваться, верить, что в бессилии – мудрость змиева, и паки погубят и Русь и себя… А потом, словно волны окиян-моря, Литва и Орда с двух сторон затопят его лесную многострадальную родину, затопят и сомкнут воды свои над этой померкшей страной. Погибнут князья, падут храмы, и сам язык русский исчезнет в волнах чуждых наречий, и сама память изгладится о племени, некогда сильном и сотрясавшем землю… Или останут некие по лесам, в черных избах, и даже речь сохранят, и будут вспоминать порою, что вот «было когда-то и у нас!» – но все реже и реже, и загаснет память, и с нею умрет народ, рассыплется по земли, яко порванное ожерелие… Так должен кто-то стать вопреки тому и в нынешнюю глухую годину! Стать, и нести крест, и боронить, и вершить подвиги, даже зная, что обречен временем и годиною своей! Не к тому ли казнит и не на то ли указует ему Господь жезлом железным? Или он виновен в чем, что всё так вот наниче и попусту? Дай силы, Господи, верить и устоять! Дай силы. Господь, устоять, даже и не веря! Хранил же ты меня в путях и ратях, от мора, меча и нужныя смерти! Ведомы тебе одному пути судьбы, и в руки твои предаю дух свой! Дай силу творить и дай веру верить не уставая!