У Степана в избе собрались все четыре хозяина. Степан, злой о сю пору (у него свели хорошего коня и бычка с коровой, с переляку не сумел ни спасти, ни отбить), засаживал новую рогатину – не то на зверя, не то на гостей-грабежчиков. Птаха Дрозд горячился, хлопал руками по коленям. Сыновья сидели смирно, слушали старших, но и у них порою ноздри раздувало гневом. Марья вынесла мирянам корчагу пива и с тревогою смотрела на расходившихся мужиков, что давно уже скинули зипуны, порасстегивали ворота посконных рубах и теперь, дыша потным жаром, со сбитыми бородами, раскосмаченные, орали, выкрикивая давнюю обиду свою.
– Где твои Окинфичи о ту пору были?! Молви обчеству! Ты старшой у вас, тебе ведать! – ярился Дрозд. Мужики кивали, дакали, требовательно глядя на Степана. – Теперя, слышно, рать собирают, на ково-та? На новгородчев, дак вси пойдем, а коли на московлян, дак ищо думать надоть! Московляне-ти Окинфа, вишь, и с зятем под Переяславлем порешили, с има неметно дело иметь! Вот те и Окинфичи, туда и думай! Не рано ли от монастыря откачнулись?
– Новгородцы-ти монастырь тоже пограбили!
– Пущай! Дак с ченцов, со мнихов, какой и спрос? Кака защита от их? А боярин, боярин на что! Кормы берет, дак и оборонить должон!
– На ково рать-то теперя, нет, ты скажи, на ково рать?!
На кого рать собирает князь Михайло, Степан и сам не знал. Знал, что собирает и что, верно, придет и им уже этою зимой послать двоих-троих в войско. И еще понимал, что идтить придет ему самому. Васюк не пойдет, у ево и так сына убили. Птаха в сумненьи, коли и пойдет, дак только с им, Степаном, вместях. А князю помочь надо было. «Князю не дашь помочи, новгородцы все тут под себя заберут! Може, под Новгородом-то не хуже, чем под Тверью, а только не с того начали. Коня сводить – какого коня! И бычка! Ты купляй! А зорить не смей! Я коль в задор взойду, тебе и сам пожалую ту скотину, а зорить не смей!» – подумал так, и руки аж свело от бешенства. Так нажал, что сразу влезла, точно в масло вошла, непослушная рукоять. Поглядел, пристукнул рогатиной, когда отхлынуло, молвил:
– Ты, Птаха, не кричи. Криком города не возьмешь. У боярина делов много. В ином мести был, и вся недолга! А за раззор отольетце им. Пото князь и полки собират!
– А на Москву не хошь?
Тут уж и сыновья поглядели на Степана. Степан усмехнулся, отложил рогатину, твердые ладони бросил на столешницу:
– Московской князь Юрий Данилыч, бают, с новгородцами заедино. А наш Михайло – великой князь! Всей, значит, Володимирской земли хозяин! Тута и понимай сам! Оны вместях, их и бить вместях придет!
– Ты все думаешь про Переяслав свой! – недовольно возразил Дрозд. Степан помотал головой:
– Не думаю, Птаха! Как Окинфа Гаврилыча, значит, порешили, с того не думаю боле. А только, мужики, выбрали вы меня миром, миром и слушайте, а не то вон Птаху либо Васюка заместо меня изберите… Ну, а не хотите, дак мой вам сказ: не отсидимся тута, ратитьце нать! Позовут, сам пойду, и с сынами. Коли грех какой – Марью мою не оставьте тогда…
Сказал – и замолкли, засопели, часто задышали мужики. Марья беззвучно охнула, закрыла лицо передником. Сыны-двойники одинаковым движением оглянулись на мать и вновь оборотили к отцу насупленные, решительные рожи. «Не трусят!» – удовлетворенно подумал Степан. Птаха покраснел шеей, потянулся к пиву, не подымая глаз, буркнул:
– С тобой вместях и я пойду!
Васюк с Лапой поддакнули было тоже, но Степан пристукнул ладонью, невступно крутанул бородой:
– Деревню без мужиков негоже оставлять, други! Ратной порой всякое тут… Вы без нас вота што: сторожу выставляй! Парней кого-нито на Птичью гору посылайте, с нее далеко видать, а мимо николи не пройдут. Ну, а с Горелого Бора засеку нать нынче же поделать, тамо тогды тоже не сунутце. А придет нужа в избушки лесные уходить, дак скотину крюком гоните, черезо мхи! Тамо ты знашь, Васюк, гнилу тропку? Дак по той и гони. За мхами отсидитесь ужо. Хто етово пути не знат, утонут и с конями…
– Марья! – позвал он, шатнув корчагу. Жена высморкалась в подол, отерла глаза, готовно подошла к столу.
– Подай ищо, что ли… Не допили мы, вишь! – примирительно сказал Степан.
Утро обещало быть морозным и ясным. Михаил, в накинутом на плеча, сверх нижней, тонкого полотна, рубахи, азяме, постоял на галерее, поеживаясь от сладко заползающего под рубаху холода, глядя на город, сгрудившийся внизу, на раскинутые за ним пригороды и далекие, оснеженные, – словно замороженные озера, – поля, с дымами дальних, неразличимых в прозрачном предутреннем сумраке деревушек, и синие леса по всему окоему, с убегающими в них извилистыми ниточками санных дорог, по одной из которых скачут сейчас к нему, в Тверь, братья московского князя Юрия.
На резьбе перил, на мохнатом подзоре кровли голубым бисером переливался иней. Крохотные огоньки горели в капельках преображенной влаги. Город только еще просыпался. Редко курились, курчавились в недвижном воздухе дымы. Яснели, четче и четче отделяясь от зеленого неба, кровли теремов и круглящиеся маковицы церквей. Близкие и недостижимые в воздушной тверди, повисли перед ним шеломы и кресты княжеских храмов. Мягким сиянием, еще не сверкая, вся притуманенная инеем и словно еще сонная, светлела золотая глава Спасского собора. Видно заметив своего князя, замерли молодшие кмети на стрельнице ближнего к терему костра приволжской городской стены. Островато и тонко прорезывались их копья и навершия железных шапок над белою, уходящей в далекую даль, бесконечной, как время, великой рекой.