– решил он и, решив, охрабрел. Сам торнул коня, подъезжая.
– Кому тута Протасья нать? – недовольно произнес один, и по голосу учуялось – боярин. И все же было не ясно, не обманывают ли его?
– От княжича Ивана! – бросил Федор, как в ледяной омут въезжая в круг оступивших его людей и коней.
– Грамоту давай! – потребовал боярин.
– Грамоты нету, – отмолвил Федор, и вновь нехороший холодок прошел у него по спине (не поверят!). Москвичи, верно, подумали то же самое, потому что боярин жестко потребовал:
– Тогда вали за мной! Саблю отдай, ради всякого случая!
Лишенный сабли, Федор совсем оскучнел. В лицо его из московских бояр помнил один Протасий, а его-то как раз и не было. Да тут еще кто-то из ратных, спрошенный со стороны, у него за спиной вымолвил весело:
– Тверского доглядчика пымали! К набольшему ведем!
Боярин, оглянувшись, позвал:
– Эй! Кого-нито из Протасьевых покличь! Повести тамо, в полку, може, знают? Как звать-то тебя?
– Федором! Федор Михалкич я, старшой городовой дружины переславской! – торопливо отозвался Федор.
– Ну, где ты тамо старшой, ето мы вызнаем! – отчужденно возразил боярин. Совсем стало зябко Федору. Подумалось: «А ну как и воеводе не доложат?» И вдруг молодой и не сразу узнанный голос окликнул его из темноты:
– Батя?!
Ратник прянул к нему, и уже в следующий миг, поняв, что перед ним сын, Федор (разом как отпустило в черевах) посунулся встречь, и они, с коней, бросив поводья, обнялись и долго не выпускали друг друга из объятий.
– Батя, батя! – повторял, как маленький, Мишук, а Федор молча мял его плечи и трясся, отходя от прежнего страха.
Меж тем, как только Мишук узнал отца, строй москвичей разрушился, все затолкались, сбились в кучу, задевая стременами, боками и мордами коней, затолпились округ Федора, заспрашивали, – тоже, видать, ждали, что чужой и враг, и теперь уже торопили, гомонили разом:
– Из Переславля! Из Переславля гонец! – шорохом потекло по дороге. И уже какие-то бояре, хрупая валежником, пробирались к нему прошать, вести к набольшему, разузнавать, как там, в городе, который – грехом, подумывали иные – не взят ли уже тверичами?!
Федор оторвался наконец от сына и уже с решительною переменою в голосе, в полный зык бросил подъехавшим:
– К Родиону Несторычу веди!
Родион сидел на складном ременчатом стуле, напоминая рассерженного Дмитрия Солунского с древней иконы. Уставясь холодными глазами в лицо Федору, выслушал, кивнул и, не меняя выражения лица, велел накормить и наградить гонца.
Федор, отойдя прочь и тут уже приняв опять отобранную давеча саблю, поежился, – вчуже почуял Родионову злость и не позавидовал Акинфу.
За ночь московские полки подтянулись ближе к Переяславлю и, не входя в соприкосновение с тверскими заставами, остановились в лесах. Родион велел дневать, не разжигая костров, и не показываться. К вечеру он вызвал Федора.
– Сумеешь нынче ночью моих людей провести до города? – Он требовательно глядел на переяславца и, видя, что тот медлит, нетерпеливо добавил: – Двоих!
– Двоих проведу, – сказал наконец Федор. Родион кивнул удовлетворенно.
…Под городом им пришлось бросить коней и последние два перестрела пробираться ползком. К счастью, и тут обошлось, только уже когда было до своих рукой подать, сторожевой крикнул заполошно:
– Кто?!
– Не ори, дурень! Федор я!
– А енти? – спросили из темноты, недоверчиво разглядывая скуластые морды двоих киевских торчинов: Сарыча и Свербея, поднявшихся за спиною Федора.
– Со мною. От Родиона Несторыча посланы. Московская рать подошла! – проговорил он, быстро подходя и рукою отведя нацеленное на него лезвие рогатины. – Чо, не узнал ле?!
– Прости, Михалкич! Свят Господь! – перекрестился ратник.
– То-то, что Господь! – возразил Федор, тут только почуяв, до чего он устал за эти полтора дня. – Громче бы кричал, нас бы, глядишь, и похватали под городом Окинфовы холуи…
Терентий Мишинич с Окатием не спали оба и тотчас, обрадованные, вцепились в Родионовых посыльных. Федор подоспел как раз вовремя. Минувший день прошел в переговорах и конных сшибках, а из утра сожидали приступа всею Акинфовой ратью, и, сметя силы, воеводы уже не надеялись долее удержать города.
Утро встало морозное, чистое. Все уже было готово к приступу, и Акинф, досадовавший в душе, что дал переяславским воеводам лишний день на укрепление города, отдал приказ полкам изготовиться к бою. В двух местах к городской стене уже был сделан примет из бревен и хвороста, и, озря из-под ладони деловитую поспешливость и четкий строй своих полков, Акинф остался доволен. Он разослал вестоношей с приказами и сам в блестящем панцире и граненом посеребренном шеломе во главе личной дружины начал спускаться с горы, держа в руке воеводский узорчатый шестопер.
Зять Давыд, разгоревшийся на холоде, румяный, подскакал, поехал бок о бок, чему-то смеясь. Давыду Акинф вручил вчера воеводство правой руки и сейчас приветно улыбнулся, покивав перьями шелома. Давыд ускакал вскоре к своему полку.
Ратники шли ходко, предвкушая добычу. Уже не завтра, сегодня, еще до вечерней зари, въедет он в свой – теперь уже свой! – город, подумалось Акинфу, и это была последняя сторонняя его мысль перед боем.
Начали подъезжать и отъезжать гонцы от разных полков, уже у ворот началась свалка: московские воеводы, видать, решили выйти в поле и принять бой у городских стен. «Вот дурни!» И Акинф тут же велел стрелкам несколько отступить (чтобы дать возможность противнику вывести своих ратных), а кованой коннице передвинуться (дабы потом нежданным ударом отсечь москвичей от ворот).