И уже когда, отпировав и отгуляв вдосталь, вошли в скалистую и песчаную, сплошь в красных сосновых борах, землю Суоми, настигло Юрия известие о решении хана. Но и здесь, посвистывая и зло узя глаза, не упал он духом. Про себя крепко-таки ругнул Узбека: «За две тысячи тверского серебра ярлык отобрать! Хорош родственничек!» Поморщился, вспомнив, что Кончаки-то нет. «Ну и жадна была на ласки татарка! Не умори ее Кавгадый, замучила бы вконец!»
Под Выборгом стояли чуть не весь август. Били стены пороками, ходили на приступы. Взяли окологородье, испустошили всю волость вконец. Крепости, однако, взять не смогли. Свеи защищались отчаянно. Девятого сентября сняли осаду и, волоча обозы с добром, потянулись назад.
В Новгороде ожидал Юрия строгий вызов хана Узбека. Большой охоты идти в Орду сейчас, под первый гнев хана, не было, но ханский посол Ахмыл натворил, передавали, много пакости по Низовской земле, взял и пограбил Ярославль, иссек много народу… Идти надо было.
Отправился уже под осенние дожди и слякоть, провожаемый боярами, с обозом, казной и добром. На подарки псам-бесерменам опять невестимо сколь серебра утечет! Не дают обрасти добром, стригут и стригут, стервы!
И уже в Ярославской волости, на Урдоме, пристигли поезд Юрия тверичи…
Как оно там створилось, Юрий сам потом не понимал толком. Помнил скачущий вроссыпь, облавою, строй вражеской конницы, сумасшедшую рубку, чьи-то яростные глаза и яростный блеск танцующих в воздухе сабель, помнил стрелы низко над головой, когда он, пригнувшись, рвал сквозь кусты, холодный веер водяных брызг, и как плыл, фыркая, конь, и как он, мокрый до плеч, скакал потом под холодным ветром и только молил Господа об одном: «Уйти, уйти, уйти!» И ушел, запалив и бросив коня, потеряв весь обоз, казну и половину дружины. Ушел-таки и, петляя, как заяц, добирался потом во Псков, куда затем долго еще добирались и добредали его разбежавшиеся дружинники…
Трудно быть сыном великого отца. Еще труднее, когда рядом, как постоянный молчаливый укор, находится мать со скорбным иконописным ликом русской Богоматери.
Дмитрий Михайлович Грозные Очи был красив, но уже и какой-то особой трагической и обреченной красою. Тонкий в поясу, широкий – «просторный» – в плечах, высокий, с прямым долгим носом и легкою кудрявою русой бородкой, с черно-синими, бездонными, страшными иногда глазами, в которых, даже когда он смеялся, все стояла спрятанная глубоко-глубоко немая печаль, с бровями вразлет, с грозным гласом отца, с породистыми узкими ладонями и долгими материнскими перстами рук (руками этими, почти женскими по рисунку, он как-то на охоте без труда, сдавив за горло, задушил рысь, прыгнувшую с дерева к нему на седло). Любил ли он дочерь Гедимина? Мария изнывала от счастья, даже и глядя на него; и когда он погиб, уже не могла жить, умерла вскоре. Но и ее временем охватывало отчаяние. Дмитрий был весь в одной неизбывной мечте. Душа его горела и сгорала одним-единым огнем: отмстить за отца! И даже мать, сама помогавшая разгореться этому пламени, пугалась, чуя обреченность сына, ибо жить только гневом нельзя, не дано живому человеку. Он должен тогда уж погибнуть или погубить. Или и погубить и погибнуть. Но не жить. Ибо для жизни нужны прощение, забвение и любовь. (Хоть не хотим мы прощать, и забывать не хотим, и трудно нам заставить себя полюбить обидящих нас!) Ярлык на великое княжение нужен был Дмитрию лишь за одним: справиться с Юрием. И пока тот беспечно пировал в Новгороде и готовился к войне со свеей, тверские князья обкладывали его, как волка, загнанного в осок.
Дмитрий ждал Юрия на главных новгородских путях, брата Александра, Сашка, послал за Кострому. Александр был тоже красив, и высок, и строен, и соколиной статью и породистым славянским лицом, главное в котором были гордая прямота и удаль, вряд ли уступал брату. Только он был проще и живее, и не было обреченной страстности в его ясном, голубом и веселом взоре. Они все были красавцы, тверские князья, и даже много после, и через полтора-два столетия не исчезли в тверском княжеском роду эта величавая стать и открытые породистые лица, прямоносые, крупноглазые, не исчезли ни смелость, ни удаль, и даже ратный талан нередко являлся в их потомках – только судьбою обделил их Господь…
Александру и довелось имать Юрия. Сделал он это смело, ярко, излишне красиво, пожалуй. Преизлиха много было бурной скачки и сабельного блеска. Во всяком случае, захватив казну и обоз, Юрия он упустил.
Дмитрий, узнав о том, рвал и метал. Едва не схватил брата за грудки. Перешерстил всю дружину – победители прятались от него по углам.
– Юрий, Юрий нужен! А не обоз, не казна! Прельстились грабежом рухляди, воины! Дети Михаила такого не допускают! Позор! Понимаешь ли ты? Ах, Сашко, Сашко… И все сначала, все заново теперь…
Вечером он заперся ото всех. Даже от матери. Сидел, уставя черные страшные глаза в одну точку. Юрий – это было теперь уже не из мира людей, это было зло, которое требовалось уничтожить, чтобы освободить, нет, – очистить мир. И в том, что Юрий ушел из засады, тоже было нечто зловещее, какой-то недобрый и грозный знак, быть может, знак того, что зло неизбывно в мире… Но человек же он! Дмитрий, издрогнув, крепко повел руками по вискам и щекам. В полутьме покоя, и верно, что-то начинало вроде бы трупно посвечивать и шевелиться.
– Чур, чур! – произнес Дмитрий, опоминаясь. Поход на Москву? Сейчас не соберешь сил, да и хан не позволит, да и что ему Москва без Юрия! Москва, где сидит Иван Данилыч, коего он видел только малым дитем, сидит и тихо показывает зубы, почти уже как владетельный князь, давая понять, что он не поступится ничем из приобретений Юрия и покойного Данилы: ни Коломной, ни Можайском, ни тем паче Переяславлем…