Михаил в этом сражении опять и вновь положился на пешцев, и вновь мужики добыли ему победу. Отбив приступ конницы, они пошли встречу московлян, прикалывая спешенных кметей. Полон не брали, у каждого за спиною была своя сожженная деревня, кололи яро и молча, молча, сцепив зубы, умирали, падая в снег. Потому и конные лавы одна за другой разбивались о них и откатывали, редея.
Полк, в котором были Степан и Птаха Дрозд с сыновьями, простоял полдня за холмом и в дневном сражении не участвовал. Издали к ним доносились звуки боя. Мужики ждали, дрогли, переминаясь, опершись о рогатины. Жевали хлеб.
– Татар у ево нагнано, беда! – говорил кто-то в толпе. – Татары-ти свирепы кмети, их ить и не передолить!
– С Михайлой передолим! – отвечали ему, но в бодрой веселости голоса не хватало твердости. Татары страшили всех. От татар – уж так было заведено – бежали без боя.
А там накатывало и удалялось, орали, не поймешь: наши ли, московляне – все одно русичи! Кто-то, протаптывая снег, полез было на холм, глянуть. Его враз шуганули:
– Не велено и носа высовывать!
– Що тако?
– А будто и нет нас тута!
– Чудеса!
– Михайло-князь тако постановил. Должно, нас к самой важной сече берегут! – высказал один, высокий и до того все молчавший, мужик в железном шеломе. На него поглядели с уважением: верно уж не к шапошному разбору такую громаду людей за холмом держать! Иные сидели на щитах, кто тягался за пальцы – погреться малость. И опять жевали хлеб, и ежились, охлопывая себя рукавицами. Серело, день понемногу мерк. Там, за холмом, то замирая, то усиливаясь, все длился и грохотал бой.
– А ну как наших побили? – высказал один тонкий и неуверенный голос.
– А мы стоим тута и не знаем ничего?
– Сопли утри!
– В портах поглянь, не накладено ль! – дружно, с гоготом, отозвались сразу многие голоса. Но уж и слишком дружно, и слишком натужно весело. Тихая неуверенность ползла где-то сквозь продрогшие, уставшие от немого ожидания ряды. И тут, уже в сильных сумерках, на холме перед ними показался сам князь Михайло на вороном коне. Князь сжимал в опущенной руке темную саблю, с которой капала в снег свежая человечья кровь. Он был один и, увеличенный тенью, казался очень большим и даже зловещим. Завидя князя, мужики завставали, спеша, пристегивая завязки шеломов, отряхивая щиты, прочнее ухватывая рогатины: «Князь, князь! Он!» Степан обернул мохнатое лицо к сябрам и сыну, бросил: «Михайла, сам!» И рядом тоже услышали, и волнами пошло по рядам, а князь, подскакав к полку, обвел ряды сумасшедшим сверкающим взором и крикнул страшно, так, как только на ратях кричал: «Татары!» И – поднял саблю. И замер на миг, на то краткое мгновение, в которое творится поражение или победа и пропустить которое полководцу значит – потерять бой. И – не упустил, и, еще подняв свой железный ратный зык, грянул:
– В полон – не брать! Резать всех! И не спеши, кучей! – И указал саблей. И еще выкрикнул: – С Богом!
И уже бы ничего не сказать было, ибо, как шум прорвавшейся воды, поднялся рев полка, но ничего и не надо было больше. Мужики, издрогшие на морозе, что несколько часов только слышали рев и гомон сражения, двинули, пошли, опустив и уставя рогатины, и шли плотно, пихая плечами друг друга, древками рогатин задевая по головам передних, шли сплошным железным ежом, с хрустом и чавканьем уминая снег, шли для того, чтобы не брать пленных, и так, всё наддавая и наддавая ходче и ходче, на самом изломе холма, лоб в лоб, столкнулись с катящимся на них валом татарской конницы.
Михаил знал, что делал, пряча полк за холмом. Татары не поспели взяться за луки, а сабли – плохое оружие против рогатин, и случилось чудо: непобедимая татарская конница начала густо валиться под ноги тверских мужиков. Храпели и хрипели кони, визжали татарские богатуры, взмахами сабель перерубавшие древко копья, и падали, пронзенные рогатинами, а мужики шли, добивая павших, и конница покатила назад, отстреливаясь из луков, все убыстряя и убыстряя скок, сама не понимая еще, что же такое произошло с нею? Ибо не бежали, никогда не бежали доднесь на ратях воины великого Темучжина! Разве в степных битвах против своих…
Михаил с дружиною трижды врубался в строй врагов, и трижды кровавый след его кованой рати, словно нос лодьи пенистые волны, разрезал полки московлян. Дмитрий рубился рядом с отцом и не посрамил воинской чести, многажды заслужив свое прозвище: Грозные Очи. Суздальцы и владимирцы, нерасчетливо посланные Юрием в охват, сами оказались в окружении и начали сдаваться и ударять в бег, как только увидели скачущих на них с тылу тверских дружинников. Мелкие князья бежали, почти не оказывая сопротивления. Огромное войско Юрия распадалось, как ком пересушенной глины, ибо все они пришли с победителем и к победителю и совсем не гадали и не хотели разделить участь побежденных.
Мишук в сече уцелел чудом и ускакал, потеряв поводного коня, тороченного нахватанным добром. Коня было жаль, добра – не очень. Продираясь сквозь густой ельник, поминутно оглядываясь – не гонят ли за ним? – Мишук запоздало вспоминал отцовы слова и каялся, что грабил, стойно прочим, тверских смердов. «Своих зорить – ето не дело!» Не дело и вышло. Теперь, едучи голодный и усталый, страшился он заезжать в испакощенные тверские деревин – убьют! И за дело убьют-то! Он был один из немногих, добравшихся до Москвы и принесших злую весть о полном разгроме Юрия.
Короткий зимний день мерк, и уже в сереющих сумерках добравшиеся до Юрьевых товаров тверичи зорили и пустошили московский стан. Толпы тверских полоняников с воем и плачем встречали своих. Кидались на шею ратным, там и тут женки узнавали то своего мужика, то знакомца из соседней деревни, смеялись от радости и тут же рыдали над павшими. Казну, рухлядь, припас и шатер Юрия, вместе с его женой Кончакой-Агафьей – все забрали в полон. Уже в темноте к Михаилу подскакал ратник, повестивший, что среди пленных оказался и княжич Борис Данилыч, брат Юрия.